В самом начале 1765 года Сенат слушал донесение Ломоносова, что мозаичная картина Полтавской баталии, назначавшаяся для надгробного памятника Петру Великому в Петропавловском соборе, готова и с рамою и что сумма, на нее отпущенная из казны, издержана и Ломоносов затратил свои деньги. Сенат решил осмотреть картину и по осмотре нашел, что "картина изрядством мозаичной работы, пристойно изобретенным изображением, равно и редкостью, может быть употреблена для украшения монумента по надлежащем в исправности рисунка и, в чем бы еще потребно было исправлении, толь наипаче, что по собственному его, Ломоносова, объявлению то сделано быть может". План монумента Сенат решил передать Бецкому на рассмотрение архитекторов, решил также выдать Ломоносову затраченные им деньги 999 рублей.
Это известие последнее: 4 апреля, в понедельник на Святой неделе, Ломоносов скончался. Густая толпа народа проводила гроб его в Невский монастырь. В бумагах Ломоносова осталась собственноручная записка, где, между прочим, читаем: "За то терплю, что стараюсь защитить труд Петра Великого, чтоб выучились россияне, чтобы показали свое достоинство. Я не тужу о смерти: пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют". Порошин рассказывает о впечатлении, какое произвела весть о смерти Ломоносова на великого князя Павла Петровича, который, несмотря на приведенное выше замечание, сделанное ему Порошиным, повторил прежнюю шутку: "Что о дураке жалеть, казну только разорял и ничего не сделал". Ребенок забыл замечание наставника, что о людях, подобных Ломоносову, не годится употреблять бранных слов, даже придавая им противоположный смысл; но в настоящем случае был любопытен целый отзыв, который великий князь от кого-нибудь да слышал, что Ломоносов перебрал много денег у казны и ничего не сделал, т. е. относительно мозаики. Далее Порошин рассказывает, что приехал законоучитель архимандрит Платон, пошла опять речь о Ломоносове: Платон жалел о его кончине, возбуждая такое же сожаление и в великом князе.
Не долго пережил Ломоносова русский сочлен его по Академии, имя которого часто печальным образом соединяется с его именем, Тредиаковский. Положение Тредиаковского было незавидное и прежде, как мы видели, и в описываемое время ухудшалось все более и более. Причина заключалась в несоответствии его дарований и заслуг с тем мнением, какое он сам имел о своих дарованиях и заслугах. Потомство не станет отрицать его заслуг, его трудолюбия, пользы его переводов для своего, да и для позднейшего времени, признает правильность некоторых его мыслей, даже найдет у него значительное количество сносных стихов; и если бы Тредиаковский удовольствовался значением недаровитого, но трудолюбивого ученого, неутомимого переводчика неоспоримо полезных книг, то думаем, что и современники не отказали бы ему в своем уважении. Но Тредиаковский при своих небольших средствах хотел играть роль первостепенную, хотел иметь значение первоклассного ученого и писателя и, видя, что этого значения достигнуть ему невозможно, стал терзаться завистью к людям, достигшим этого значения, стал искать случаев высказывать всякими средствами свое раздражение против них. Борьба была неравная; враги не были великодушны: они задавили слабого Тредиаковского своими насмешками, отдали его на позор толпе; и Тредиаковский все более и более поникал во мнении общества даже в то время, когда люди, приглядывавшиеся к явлениям на Западе, считали долгом порядочного человека уважать ученого, писателя.
Мы видели, как в царствование Анны поступил с Тредиаковским Волынский, раздраженный насмешливыми стихами его; но и в царствование Елисаветы, несмотря на смягчение нравов и на иные отношения к литературе и писателям, Тредиаковский подвергся сильным неприятностям, каким не подвергался ни один из его товарищей, опять за подметный пасквиль, и подвергся неприятностям именно потому, что оскорбленный мог свободно излить свою желчь на человека, который не пользовался уважением. В 1755 году Тредиаковский подкинул пасквиль на президента Академии, на Мюллера и других иностранных ее членов, на Сумарокова; но более всего досталось Теплову. Нас неприятно поражают страстные выходки тогдашних деятелей науки и литературы, но выходки эти происходили в явной борьбе; а тут был подметный пасквиль, и, конечно, такое средство борьбы не могло усилить уважения к Тредиаковскому. Теплов написал жалобу, в которой доказывал, что пасквиль сочинен именно Тредиаковским. "В многоречии своем, - пишет Теплов, - которое есть истинное Тредиаковского по всей пьесе от начала до конца, он столь особлив же, что едва ли можно в роде человеческом быть другому Тредиаковскому. Школьные фигуры реторические он употребляет во всех своих сочинениях и некстати, и почти беспрерывно, которыми и сию пьесу начинил. Эпитеты его обыкновенные, репетиция беспрестанная, амплификация также, за которую от многих уже бит не единожды. Шутки в словах, которые у него за bon mot приемлются, неизбежны во всех его сочинениях, а и в сей его пьесе суть такие же, например: трик, трак, трек и на фра, фре, фри, система чесноколукская, с копылье сбился автор и проч. ...На всякого сочинителя толк безбожия наводит из маловажных слов, и то же самое в сем пасквиле находится по многим страницам. На г. полковника Сумарокова писал критику и подал в Синод доношение, а в Академию извет; в той же силе изблевал свой яд и в сей скаредной подметной тетрадке неоднократно. Про себя говорит, что он за то ненавидим, что грековер, и Ролленов перевод для того не печатается, что в нем добродетель предпочтена порокам. Тому уже более года, как Тредиаковский почал жалобы и письменные, и словесные разносить, что он изнурен трудами, оставя в Астрахани дом и небесприбыльный сад виноградный, странствует для наук; Роллена вторично перевел и остается без награждения. Но потому, что служба его всегда состояла в негодном и стыд Академии приносящем труде, т. е. в гнусном стихосложении, в пусторечии латыни, а к тому в переводе Роллена, который им еще в Невском монастыре прежде профессорства его окончен; в сочинении псалмов Давидовых нескладными безразумными стихами; в сложении Феопты и ко всем сим негодным и неприличным для Академии трудам в приписании нелепых предисловий, то все сие удерживаемо было, кроме Ролленова переводу, и не допускаемо в печать для убежания стыда Академии". Тредиаковский клялся, что не он сочинил пасквиль, но его клятвам не верили. "Сие подозрение, - говорит Тредиаковский, - толь мне дорого стало, что едва я себя с отчаяния добровольной не предал смерти. Да и как было терпеть! Г. Теплов, призванного меня в дом его графского сиятельства (Разумовского), не обличив и не доказав ничем, да и нечем пустым, ругал, как хотел, м...... и грозил шпагою заколоть. Тщетная моя была тогда словесная жалоба: и как я на другой день принес письменное прошение его графскому сиятельству, то один из лакеев, увидев меня в прихожей, сказал мне, что меня пускать в камеры не велено. А понеже я с природы не имею нахальства, смею похвалиться, то, услышав такое запрещение от лакея, тотчас вон побежал, чтоб скорее уйти домой и с собой унесть свой стыд, а о прошении уже моем, хотя и законном, позабыл я помышлять".